— Ну, Шарль, не отклоняйтесь же. Давайте без ваших предубеждений.
— О, да. Ну вот, после того, как его вдова, наконец, лопнула от многолетнего обжорства, обнаружилась целая куча уродливых вещей для продажи на аукционе. Самые ужасные — ну, вы знаете, — массивный мрамор и красное дерево, и конечно, никто из-за них не торговался, фактически никто взглядом на них не задержался; теперь они рвут на себе волосы. Так что все попало в лавки старьевщиков. Классическая история, верно? — С азартом.
— Почему?
— Ха. Видите ли, одно из колоссальных волнений, которое переживает торговец картинами, связано с тем, что эти кошмарные люди, готовые взять что угодно в уплату долга, — они ведь никогда ничего не покупают и не могут никогда решиться что-нибудь выбросить, — все еще могут владеть подлинно ценными вещами, в которых они, будучи абсолютно невежественными и свиноподобными мужиками…
— Шарль, это какая-то тарабарщина!
— У них иногда оказываются пропавшие картины Леонардо. Я хочу сказать, что никогда не знаешь, при каких обстоятельствах может обнаружиться пропавшая или даже совершенно неизвестная картина, даже совершенно изумительная. И самое интересное, что есть фирма неких Кореманов, прямо там, в Брюсселе, и недавно там оказался совершенно неизвестный автопортрет Рембрандта. Они специализируются на удостоверении подлинности, и они просто дали точное свидетельство о подлинности. Лугт в Париже и Розенберг в Америке прозевали, а теперь его купил Муниципальный музей в Штутгарте за три с половиной миллиона, и все они себя поздравляют с этим. Конечно, Брейтнер не стоит и четверти этого, но и в этом случае они его прозевали, а я нет, поэтому я и торжествую!
— Но как вы это узнали?
— Есть тут один человек, занимающийся продажей картин, он увидел эту великолепную вещь у старьевщика; вот почему они и кусают сейчас кулаки. В этом и есть крупный недостаток излишней специализации; он ни черта не знает, кроме семнадцатого века. Он презирает импрессионистов, потому что это не его период. Ну, я тоже часто этим грешу, — все эти ужасные зеленые Сезанны, такие грубые. Но за ними охотятся, и цена их огромна, и поэтому я уж постарался кое-что узнать о них. Если бы это был какой-нибудь занудливый старый Абрахам Пейнакер, так этот парень скакал бы на одной ножке, а на эту картину он чихал. В какой-то степени он прав, потому что этих импрессионистов очень легко подделать, и очень часто — это подделки. Вы себе не представляете, сколько есть на свете отвратительно грязных подделок Ренуара.
— Продолжайте, Шарль; вы самый худший свидетель в мире. К этому времени судья уже начал бы ковырять в носу в припадке нервной ярости. Только полицейскому судье разрешается быть эмоциональным и так много разговаривать.
— Ну, я его обозвал как следует; спросил, где он ее видел, — он, понимаете ли, узнал ее по фотографий, которую вы мне дали. Тогда я понесся на этот блошиный рынок, чтобы узнать, откуда они ее взяли. Очень противные мелкие людишки, которые воняют так, как они могут вонять только в Брюсселе. Они сказали, что не могут припомнить, кто ее купил. Но я не позволил себя отпугнуть. Я даже подумал дать маленькую взятку этим мелким ублюдкам…
Слушайте, вы меня убиваете. Ее купил бизнесмен по имени де Винтер, который, как это ни странно, идентичен с нашим покойным приятелем, минхером Мейнардом Стамом.
— Ну, теперь падайте, — произнес Шарль в диком восторге. — Ее купила женщина.
Ван дер Валка словно током ударило.
— И они могут описать эту женщину?
— Нет, конечно, нет, но я думал, что вас это заинтересует.
— Меня это интересует. Очень.
Снова у границы, настроившись на то, что он опять в Бельгии, и думая по-французски, а не по-голландски, ван дер Валк сказал себе, что это искусство, — теперь он это Понял, — и де Винтер довел его до высокой степени совершенства. Не так уж это было и просто. В Бельгии он, конечно, говорил по-французски. Остенде находится в Западной Фландрии, и они там двуязычны, но французский и у них на первом месте. Де Винтер думал и действовал как бельгиец, говорящий по-французски. Это не требовало напряжения, — он им был.
Но в Голландии он вел себя и говорил, и заставлял себя думать как голландец. Хотя, не как обычный голландец. В этом и была суть. Вероятно, он не мог сделать этот обман полным. Пограничный голландец. Стам родился на границе, в Маастрихте, здесь в Лимбурге или в Южном Брабанте голландский язык далеко не чист. Все основывалось на том, что граница между Бельгией и Голландией — выдумка, политическое изобретение. Есть одна настоящая граница между Бельгией и Германией. Это — Маас. А между Бельгией и Голландией подлинная граница там, где люди перестают быть католиками и становятся протестантами.
Ни Маас, ни даже Арнхейм совсем не голландские по характеру. Не такие голландские, как Утрехт или Гаар-лем, или Зволле. Стам — или де Винтер — был бы бросающимся в глаза иностранцем в Алкмааре; в Венло или Бреда он был незаметен.
Тем не менее, он произвел это превращение очень тщательно. Французскую машину заменила немецкая, типично бельгийскую одежду иная, пошитая — это было видно сразу — в Гронингене, вместо сигарет сигары марки Вильгельм II, которые производят в Фалькенсваарде, — очень удачная деталь. Личность горожанина, владельца бельгийского отеля, которая, по существу, не была очень естественна для него, заменена другой, более близкой по духу — сельский джентльмен, офицер в отставке, посвятивший себя охоте и рыбной ловле. Наконец, его обручальное кольцо перешло на другую руку — это был символ, печать всей перемены. Когда оно покоилось на его правой руке, ему не нужно было больше играть роль голландца, — он был голландцем. Он был Стамом. Он думал так, как думал бы Стам. И в этом была сложность этого дела.
Стам был убит. Стам купил белый «Мерседес». Велел уборщице держать запасную кровать застеленной.
Самсон был прав и неправ. Не де Винтер делал все это, и поэтому о нем ничего не будут знать в Эрнегейме. Если была женщина, другая женщина, она принадлежала Ста-му. Она не была бы бельгийкой; она должна была быть голландкой.
Не обязательно; могла быть ни тем, ни другим. Где она жила?
Картина Брейтнера была куплена в Брюсселе. Жила ли она там? Как-то не похоже, чтобы она встретилась со Стамом в Брюсселе — Стам никогда не забирался дальше. Дюссельдорфа. Ладно, увидим.
Надпись на лавке старьевщика поблекшей пурпурной краской на навозно-коричневом фоне гласила: «Антиквар и книготорговец. Продавец картин и реставратор». Надпись, бывшая здесь со времен Луи-Филиппа. Внизу шрифтом 1919 года было добавлено: «Домашняя утварь покупается и оценивается». И в окне были две засиженные мухами пожелтевшие карточки: «Золото и серебро покупается по наивысшим расценкам, оплата наличными», «Покупка одежды». На витрине были наклеены претендующие на остроумие изречения, выполненные вульгарным грубым шрифтом на розовых и нежно-голубых открытках. Одна из них спрашивала: «Если вы так умны, какого же черта вы не богаты?» Другая рекомендовала: «Замедлите перед брюнеткой, дайте задний ход перед блондинкой, резко затормозите перед рыжей». Ван дер Валк подумал, что Шарль ван Дейсель не мог знать, как обходиться с такими людьми.
Внутренность лавки походила на все лавки подобного рода. Чучела ящериц глядели на скверные копии дрезденских чайников; кресла в стиле бурных двадцатых годов, покорившиеся и неудивляющиеся, оказались запихнутыми под бидермайеровский письменный стол, который в пору их беззаботной юности они находили комичным. Ему припомнилась восхитительная английская фраза, выражавшая ненависть, издевку и презрение: «Я и мертвым не хотел бы оказаться в одной канаве с вами». Теперь они оказались в одной канаве.
Окна были еще хуже. Розовые китайские драконы плотоядно глядели на мертвых фазанов; ашантийские маски, которые должны были быть мужественными и ужасными, лежали печальные и кастрированные на скверной копии секретера эпохи Регентства, сделанной в шестидесятые годы XIX века. Желтое блюдо для сыра казалось вырезанным из мыла и напоминало мертвую раздувшуюся корову. Сахарные щипчики с латунью, проглядывающей из-под дешевого потускневшего гальванопокрытия. Ярко-зеленая супница; отвратительный кувшин, белый и дряблый, покрытый растрепанными, расплывшимися розами — все было так уродливо, бесполезно, мерзко, что могло бы расстроить самый здоровый желудок. «Мой они, во всяком случае, расстроили, — подумал ван дер Валк. — Не могу даже представить себе назначения девяти десятых этих предметов. Поглядите-ка на это, — оно для того, чтобы держать в нем перья павлина, или же чтобы мыть ноги?»
Владельцем лавки был худой, страдающий диспепсией мужчина в сером пыльнике. Его лицо было сложено в складки того же серого цвета, изношенные и грязные, как старое армейское одеяло. Волосы, руки, жалкие ботинки — все было таким же серым и пыльным.